На иллюстрации – одна из моих любимых картин художника Яцека Йерки. Иллюстрировать картиной Эшера пост, источником вдохновения для которого послужила книга Д. Хофштадтера “Гедель, Эшер, Бах” было бы не в духе самой этой книги.
Уже начало чтение этой книги навело меня на несколько небезынтересных идей. Во-первых, ощущение позитива, которым проникнуто как предисловие, так и, как минимум, так часть книги, которую я уже прочитала (но в особенности предисловие) напомнило о впечатлении от двух других книг, принадлежащих к числу не просто любимых, но и в каком-то смысле знаковых для меня. Это “Записи и выписки” М. Гаспарова и “Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!” Р. Фейнмана. Хотя по жанру это совсем разные вещи, в них есть нечто общее по духу, именно то, что и создаёт у меня это радостное впечатление от текста. Это “что-то” – принципиальная открытость структуры, многоуровневость текста и свободное перемещение автора между уровнями, к которым он приглашает и читателя.
(во-вторых) Поясню на обратном примере. Это наблюдение окончательно прояснило для меня, чем и почему мне не нравится “Властелин колец”.
Дело в том, что эта книга
читается (считывается) мной как нечто совершенно завершённое, мир, который если
и не определён, то определен автором. Пробелы,
имеющиеся в описаниях принципиально восстановимы, у истории есть начало и конец,
и само устройство описываемого мира подразумевает определённые законы и
возможность их завершённого описания. (Выражаясь в терминах недавно сданного
экзамена по истории литературы, получается событийный мир, упакованный в
оболочку идиллии). Все события происходят внутри, мир не знает своих границ, и
поэтому персонажи не могут выйти за его пределы. Вероятно, именно этим, этой
своего рода закрытостью, во многом и обусловлено то влияние, которое приобрела
эта книга, и то количество людей, которые не отказались бы в ней пожить. Моя
неприязнь к этой книге обусловлена этим же.
Попутно я более чётко
осознала, чем же мне так близка культура (литература в основном, ибо к
визуальным искусствам и музыке я менее восприимчива, но и они тоже) барокко. А.
Михайлов в своей известной статье “Поэтика барокко” пишет:
Первый же [свойственный эпохе барокко] способ точно так же имеет дело с еще не познанным, однако делает акцент на его возможной непостижимости, на тайне. Стремясь овладеть тайной или даже проникнуть вглубь ее, такой способ, однако, скорее готов считаться с тем, что тайна — это не еще не познанное, но непознаваемое вообще; тогда овладеть тайной значило бы лишь удостовериться в существовании таковой, ввести ее в свой круг зрения и, так сказать, иметь ее при себе. Тайное входит тогда в состав нашего знания, однако входит именно как тайное…. если же такая энциклопедия не ограничится только тем, что даст нам в руки свод имеющегося знания, но пожелает воспроизвести самую суть этого знания, то она должна будет ввести внутрь себя тайну,— не ту, о какой будет говориться, что она наличествует в мире, а ту, о которой читателю не будет сообщено ровным счетом ничего и которая просто будет наличествовать в книге как некая неявность, о какой читатель, берущий в руки книгу, может даже и не подозревать.
Подход, полностью
противоположный тому, который я вижу во “Властелине конец”. В состав книги
(=мира) входит нечто, принципиально непознаваемое изнутри системы, нечто,
потенциально способное её разрушить, или перестроить, или стать тропинкой
(лазейкой), ведущей наружу – в некую более общую систему, в составе которой,
конечно же, есть своё непознаваемое.
В приложении к литературному
произведению – это ситуации, где персонажи начинают подозревать о том, что
находятся в созданном автором мире. (Особо проницательный читатель может в этот
момент достроить пропорцию и заподозрить, что его мир тоже не предельно
настоящий). Но это не только всякого рода постмодернистские намёки и игры с
уровнями повествования. Гораздо интереснее, если это ощущение принципиальной
неопределиваемости мира присутствует в самом духе текста, как
возможность, не обязательно реализуемая, но, безусловно, присутствующая и
доступная восприятию читателя.
В книге Фейнмана эта
открытая структура – дух научного познания, его бесконечность и принципиальная
не-окончательность любого построения, у Гаспарова – дух филологии как науки
понимания с опять же бесконечным приближением. Хофштадтер делает этот подход
явным, открыто говорит о нём, создавая, таким образом, мета-язык, говорящий о
самой открытой структуре. Мета-структуру для открытой структуры, разумеется,
тоже открытую (вопрос о том, есть ли у этой системы дно, оставим для следующего
раза и до того момента, когда я дочитаю книгу).
Замечательным примером
открытости структуры является фрагмент выполненного Хофштадтером перевода
“Евгения Онегина”:
И вот уже трещат морозы
И серебрятся средь полей...
(Читатель ждет уж рифмы «розы»,
На, вот возьми ее скорей!)
Frost's crackling, too. but still she's cozy
Amidst the fields' light silv'ry dust...
(You're all supposing I'll write «rosy»,
As Pushkin did — and so I must!)
Ей все еще уютно, хоть трещат морозы,
Поля покрыты легкой серебряной пылью...
(Вы все ожидаете, что я напишу «розы»,
Как у Пушкина — придется так и сделать!)
(И в-третьих).
Попутно, рассуждая об открытости, я получаю ещё один критерий для проверки
различного рода мировоззренческих систем, которые попадаются то тут то там.
Первый – что система говорит о чужих (тех, кто ей не следует) и не пытается ли
она отправить оных чужих в направлении ада или какого-нибудь другого
малоприятного пространства. Теперь и второй: претендует ли система на то, чтобы
быть закрытой (конечной) структурой? Подразумевает ли (и разрешает ли) она выход
за свои пределы (собственную опровержимость)? В какой-то степени это вопрос о
том, ставит ли она пределы движению (движению мысли, понимания развития). Такие
дела.
Комментариев нет:
Отправить комментарий